На главную ׀ Фотогалерея ׀ Литературная премия ׀ Мемориальный комплекс ׀ О твардовском |
|||||||
Поэма "За далью - даль" |
|||||||
|
Любовь связана с конкретным напряженным трудом, ею вдохновленным, более того — с некой борьбой. В этом транссибирском экспрессе, в сугубо мирной обстановке, неторопливых разговорах с попутчиками вновь продолжается тема борьбы и битвы на переправах «Василия Теркина». И как воспоминание о войне (целая глава посвящена своеобразной дискуссии — воспоминанию о фронте и тыле), и как метафора сегодняшних битв труда, борьбы человека на новой земле с природой. Вся сцена покорения человеком Ангары построена на этом сравнении, военных ассоциациях. Но и там, где битва прямо не упоминается, звучит мотив цены и труда пути: «нелегок путь», «трудный день». А в одном из лучших лирических мест поэмы впервые с предельной афористической четкостью и конкретностью памяти сформулирован весь труд эпохи, жизни, ее «крутой и жесткий пот». Итак, пот и битва, и в дому и в дороге. Два противоположных и вместе с тем один слитный мотив. И главная сила — семья, любовь, товарищество, дружба — опять, как и в той борьбе, все формы человеческой общности, и не раз всплывает в памяти та фронтовая общность, тот заполненный товарищами берег. Но обогащенный и другими мотивами дружбы. И воспоминание о друге, ушедшем из жизни, неожиданно всплывает в момент торжества, победы людей, их новой общности, труда, пота над дикой сибирской рекой. А сама случайная общность дорожных попутчиков приобретает черты дружбы. И даже вагон— это также «мой друг». А вместе с ним и семь тысяч рек, впадающих в матушку-Волгу, когда ее пересекает этот вагон. И две кузницы, прошлого и настоящего, кузница детства и кузница современного могучего индустриального Урала. И совсем новый для Твардовского мотив — дружба с тем другом детства, которая, казалось бы, была забыта, похоронена, но жила с ним в его прежнем пути подспудно, а теперь вновь выходит наверх, на главный видимый путь. Дружба и любовь — это необходимое, непобедимое, движущее нравственное начало и дороги и дома. Новые повороты и переосмысления, «перекодировки» основного движущегося образа дома-дороги раскрывают разные его стороны. Это и конкретно-бытовая картина поездки через Сибирь, это и целая система ассоциирующихся с ней образов. И «две кузницы», и сцена перекрытия Ангары, апофеоз новостройки. И путешествие, как мы уже сказали, назад к собственному дому, открытию его внутренних далей. И — что, может быть, самое главное— первое осознанное самим собой путешествие своей души внутрь себя. А вместе с ним — расширение, увеличение множества путей общности с другими людьми и опять же с самим собой. И новое путешествие в свою память в память народной жизни. К внутренней свободе, очищению себя от своего же «внутреннего редактора». К свободе, как реализации и условию новой ответственности: «Я жил, я был — за все на свете// Я отвечаю головой». Продолжение и расширение той ответственности, которую чувствовал и Василий Теркин, и с ним поэт в годы борьбы с фашизмом. Теперь для души уже нет «запретного круга»; она смеет перейти любую черту; она даже обязана это делать; она обязана быть свободной от любого запрета, кроме запрета самой совести, самой ответственности перед народом, ответственности перед правдой, которая запрещает лгать, запрещает лгать даже умолчанием о правде. Ибо это путешествие к правде. «Вступает правды власть святая // В свои могучие права». И «она все подлинней и шире». Эта правда настоящего и будущего расширяет и правду о прошлом, правду и право памяти, той памяти, которая уже давно сказала словами того же поэта — «счастье не в забвенье», Как бы ни было тяжело и горько вспоминать:
Да, все, что с нами было, — Было! А то, что есть, — То с нами здесь! И все от корки и до корки, Что в книгу вписано вчера, Все с нами — в силу поговорки Насчет пера И топора... («Так это было»)
Поэтому есть повеление правды и памяти двигаться и к новой степени свободы и самого художественного мышления. Поэма стала и своеобразным литературным манифестом Твардовского, итогом предыдущего опыта и началом дальнейшего. Этот манифест также — труд и борьба. Уже в одной из первых глав поэмы происходит «литературный разговор», и в нем — полемика с псевдолитературой, с той самой опасной неправдой, которая изображает себя как правду. В которой «все в порядке: // Показан метод новой кладки,// Отсталый зам, растущий пред// И в коммунизм идущий дед... // И все похоже, все подобно // Тому, что есть иль может быть,// А в целом — вот как несъедобно,// Что в голос хочется завыть». И противостоит этому утверждение реальности человека, который «рожден па свет для жизни,// Не для статьи передовой». Борьба против плохой литературы тех лет есть и борьба против того бюрократического мышления, против тех фикций, мнимых подобий жизни, которые и мнимыми подобиями литературы выражались. И против «критика вздорного». Тут явная перекличка и с пафосом стихотворений «Моим критикам» (1956), «Московское утро» (1957—1959), продолжавших «Литературный разговор». И даже в «Разговоре с Падуном» возникала речь о тех, кто бессмысленно вывешивал никому не нужные плакаты в лесу. В апофеозе подлинного труда в главе на «Ангаре» также есть отзвуки и этой борьбы с псевдотрудом, с подменой реальности фикциями. Движение к подлинности, к новой степени внутренней свободы выступает в поэме и как путешествие к новой свободе авторского сознания и разговора, к его «новосельям» во времени и пространстве, в памяти и воображении. Это путешествие теперь приобрело форму самого процесса поэтической мысли, анализа и самоанализа, движущегося рассуждения-рефлексии, системы вопросов и поисков ответа. Как и в «Стране Муравии», поэма пути является и поэмой распутья. Но распутья уже не того Моргунка, человека, пытавшегося найти дорогу, уходящую от дороги времени, а человека, идущего в ногу со своим временем, вместе с ним, в его центре, даже в его бегущем передовом огневом вале. Может быть, можно спросить, не следовало ли поэту попытаться забежать и впереди этого вала или даже отойти на минутку в сторону, чтобы оценить все движение и границы вала времени. Но это — праздный вопрос. Ибо и тут поэт шел с народом, в меру его движения, хода его самосознания. Но шел, уже обогащенный опытом предыдущего движения. Он уверен в правде общего направления, но знает — теперь люди, а не боги смотреть обязаны вперед, и он, поэт, также обязан смотреть вместе с теткой Дарьей и вместе с читателями, участниками всего путевого разговора. Смотреть, и выбирать, и оценивать. И тут главный критерий — «ни убавить, ни прибавить». Правды власть святая. Поэма является поэтому не только поэмой распутья, но и поэмой пересмотра пути, пути к выбору пути, к новому выбору, который и продолжает прежний, и обновляет ого. «Я» поэта и здесь целиком слито с «я» народа, и в этом всеобщее, эпическое начало его лиризма. Лирическое «я» по-прежнему носит патетический характер, но теперь этот пафос выступает как пафос анализа, критики, самоанализа. Он по-прежнему слит с пафосом конкретного народного труда, в самом прямом смысле, его материальной значительности, предметности. Но теперь на первом плане пафос труда души. Труда души поэта и труда всего народного сознания, я бы сказал даже того, что можно назвать трудом души самой Истории, самого Времени. И этот труд находит некую награду, вернее — начало нового, более окрыленного, более точного, более действенного труда — «душа полна, как ветром парус». Труд души, как познание и самопознание, определяет собой все своеобразие поэтики поэмы, ее интонации, ее многоголосья. Это — поэзия деятельной рефлексии автора и его собеседников — читателей, персонажей, в форме свободного чередования описаний, воспоминаний и лирических размышлений, — в форме совместного как бы обдумывания, обсуждения вопросов и первых ответов. Характерно стремление сохранить ясность причин и следствий, связей, точность характеристик, обоснований. Подчас даже — чрезмерное (отсюда — элементы рассудочности или уж очень обстоятельного поворачивания мыслей или фактов разными сторонами). Но часто эта как будто излишняя обстоятельность также передает поэзию самого процесса авторского размышления, многосторонности высказывания о действительно сложном, многостороннем, С другой стороны, характерно стремление отыскивать как бы итоговые формулировки вопроса или пожелания, или просто определения существа дела, факта. Отсюда эти афоризмы или определения-поговорки, о которых говорилось выше. Соединение неторопливой взвешенной речи и островков афористичной сжатости составляет особое интонационное своеобразие, подчас художественную силу поэмы, как поэмы разговора-рассуждения-рассказа. Местами этой речи не хватает обычной для Твардовского пластической изобразительности, аналитическое вытесняет пластическое; речь приобретает черты некоторой дидактичности или чрезмерного разжевывания мысли. Но в целом поэма достигает того, что можно назвать программной музыкой поэтической мысли-разговора. Кроме того, к счастью для искусства, местами сквозь упорядоченный поток рефлексии прорывается нечто внешне алогичное, неподготовленное предыдущим, но вскрывающее другой слой поэтической мысли-переживания или описываемого события. Так дважды всплывает неожиданное воспоминание о судьбе друга в главе «На Ангаре», друга, которого хотелось бы автору видеть здесь, на этом торжестве, но который ушел из жизни. Но сама неопределенность намека создает дополнительное ассоциативное значение — контраст; дополнительное указание на те неявные душевные кризисы современников, которые подготовляли и сопровождали это путешествие за правдой. С такой же глубокой художественной логикой построена глава «Друг детства». Сначала общие воспоминания-размышления, затем, казалось бы, ненужные подробности пути, которые подготавливают внезапность и многозначительность случайной встречи. А в самой сцене встречи — сочетание предельной спрессованности вместе с тем кажущейся недоговоренности. Спрессованности и многозначности самого времени этой встречи. И с глубоким художественным тактом Твардовский показывает, что в течение этих пяти, столь спрессованных минут вдруг оказывается, что трудно говорить. Произносятся внешне незначащие слова: «Не куришь?// — Как еще курю!» И уже — «будто все вопросы». И вскоре — свисток отправления. А в этой недосказанности — самый главный разговор. И он продолжается дальше рядом вопросов автора самому себе и читателю: «Народ? Какой же тут народ!», — и воспоминаниями о своей и других жизненных судьбах к судьбах всей страны- Выразительность сцены, может быть, была бы еще большей без двух заключительных разъяснений, обосновывающих четверостиший... И вот со времени окончания этой поэмы также прошло уже немало лет. Не все звучит в ней теперь так, как тогда: часть того, что казалось и очень смелым, и очень новым, и очень точным, теперь кажется общеизвестным, а подчас и недостаточно точным. Но многое вполне звучит и сейчас, и даже открывается новыми сторонами правды. А главное — остаются самый пафос и сила высказывания поэзии распутья и выбора пути на новом перевале жизни народа и автора; поэзия этого напряженного труда души, самого процесса высказывания труда; поэзия личности человека, пересматривающего весь свой жизненный путь и путь общества; поэзия деятельного анализа, самоанализа, народного самосознания на новой ступени его развития.
|