| 
					 
					
					
					Новый день 
					
					
					  
					
					
					
					Чужой, непрожитый, он выдан под залог 
					
					
					
					(архангелом? архаровцем? архатом?) – 
					
					
					
					приятно  чувствовать себя богатым, 
					
					
					
					распоряжаясь временем как Бог. 
					
					
					Я 
					мог бы бегать, прыгать по полям, 
					
					
					
					курцхааром стоять и куце лаять, 
					
					
					
					сгоняя птиц в торжественные стаи, 
					
					
					
					иль возлежать и пестовать кальян 
					
					
					
					пузатым турком с кисточкой на феске, 
					
					
					
					бессмысленно смотреть на потолок, 
					
					
					
					на мокрое стекло и занавески, 
					
					
					
					или проспать, пустить на самотек, 
					
					
					
					плывя во времени и ничего не помнить, 
					
					
					и 
					(главное!) не думать ни о чем, 
					
					
					и 
					не пытаться знать, как горячо 
					
					
					и 
					трепетно душе в развалах комнат, 
					
					
					
					где мысли целятся, цепляются за ум 
					
					
					и 
					рикошетят пулями дум-дум… 
					
					
					  
					
					
					
					В темном мире 
					  
					
					
					
					Самый маленький день – воробей, куличок, 
					поручейник, песочник, 
					в черненых руках декабря. 
					Деревянная, строгая жизнь, деревенский обряд, 
					конопляное масло, творожные сочни. 
					Запах ворвани, скрип – работяга-сверчок 
					что-то пилит и точит, 
					и выгнули спину коты, 
					и нацелили глаз, и раззявили рты, 
					в ожиданье мышиной ночи. 
					 
					Эта ночь нескончаема, 
					в темных углах 
					писк, шуршанье и дробненький топот, 
					и старушечий плачущий шепот, 
					и привычный, до постного, страх. 
					Лишь лампадка коптит под иконой, 
					как кошачий язык, огонек, 
					мир сермяжный, простой и посконный... 
					Не забыть только дверь на крючок… 
					
					
					
					 
					**** 
					  
					
					
					В 
					темном мире беспамятства нищий старик 
					
					
					
					весь продрог на юру и застыл у колодца. 
					
					
					
					Ледяная вода не отмоет юродства, 
					
					
					
					звякнет цепь по ведру, брякнут звенья вериг. 
					
					
					
					Беспробудная ночь, воробьиный пирог 
					
					
					и 
					лимонная кожа лица в капюшоне, 
					
					
					и 
					бубнит бубенец на сыром перегоне 
					
					
					
					возрожденных страной арестантских дорог. 
					
					
					  
					
					
					
					Упаси меня, Боже, в иконном миру, 
					
					
					
					где пытают святых и глумятся над ними, 
					
					
					
					где беспутный бродяга, забыв свое имя, 
					
					
					
					призывает таких же, как он, к топору. 
					
					
					
					Охрани меня, Боже, от злого родства 
					
					
					с 
					этой грязью, налипшей на хрупкие души. 
					
					
					
					Мне не жаль, если мир окаянный порушат, 
					
					
					
					но другого не будет – потом только стужа 
					
					
					
					ледяной пустоты, в нее жутко врастать… 
					
					
					
					Но закроешь глаза, и  вскипит под окном 
					
					
					
					ошалевшей черемухи белая пена, 
					
					
					
					засвистят соловьи, и обрушатся стены 
					
					
					
					старых тюрем, где души пытают огнем. 
					
					
					
					Но закроешь глаза, и засветится небо 
					
					
					
					невозможным сиянием белых ночей... 
					
					
					А 
					пока отломи от засохшего хлеба 
					
					
					
					кус горбушки в дорогу – и с Богом! 
					
					
					
					Ты чей? 
					
					
					А 
					ничей, низачем, свою шею обвив 
					
					
					
					злой веревкою, жду, когда утро займется – 
					
					
					
					уколоться иглою беспамятства и 
					
					
					
					побрести в пустоту, и пристыть у колодца, 
					
					
					и 
					смотреть, как привычно и весело льется 
					
					
					
					ледяная вода, и снуют воробьи… 
					
					
					  
					
					
					  
					
					
					
					    
					
					
					
					невзрачное 
					
					
					  
					
					
					
					Невзрачны мы, как утренняя морось, 
					как эта волость в плесени болот, 
					где не хрустит в лесу изгнивший хворост, 
					и в сырости пещерной (укололась) 
					царевна спит, но больше не живет. 
					 
					Незримы мы – туман съедает кожу 
					и тело обращает в пустоту, 
					и гаснут мысли, вспыхнув на лету, 
					прожечь пытаясь морок невозможный, 
					и прожит век – колючий и острожный 
					не убежать: ату его, ату! 
					
					
					  
					
					
					  
					
					
					  
					
					
					
					Столица 
					
					
					  
					
					
					Я 
					иду – семнадцатилетний – 
					
					
					
					от  Казанского и по Ордынке. 
					
					
					
					Утро воздух прогрело летом, 
					
					
					и 
					асфальт прилипает к ботинкам. 
					
					
					
					Поливальных машин вереница 
					
					
					
					выезжает развешивать радуги – 
					
					
					
					дорогая моя столица! 
					
					
					
					Как тебе  я искренне радуюсь! 
					
					
					Я 
					на Красную площадь вышел и  
					
					
					
					купола разноцветною вышивкой 
					
					
					
					разукрасили небо над нею. 
					
					
					
					Пред такой красотой я немею – 
					
					
					
					знаменитый Василий Блаженный, 
					
					
					
					бой курантов на Спасской башне – 
					
					
					
					есть ли где еще в этой вселенной 
					
					
					
					место, что величавей и краше? 
					
					
					
					Дорогая моя столица! 
					
					
					Я 
					приехал и мне не спится! 
					
					
					  
					
					
					
					По Москве, по реке, под мостами 
					
					
					
					пролетел катерок белоснежный, 
					
					
					
					вот на этом мосту и привстану – 
					
					
					
					посмотрю сверху вниз я нежно: 
					
					
					
					катерок, катерок! мой кораблик! 
					
					
					
					как ты весело режешь волны! 
					
					
					
					Потемнело,  тяжелые капли 
					
					
					
					застучали при свете молний, 
					
					
					
					но кораблик все мчится и мчится. 
					
					
					  
					
					
					Я 
					приехал к тебе, столица! 
					
					
					  
					
					
					  
					
					
					  
					
					
					
					Тишина 
					
					
					  
					
					
					
					 Обозвал тишину глухоманью, 
					
					
					
					Надругался  над белым «молчи», 
					
					
					У 
					креста простодушною данью 
					
					
					
					Не поставил сладимой свечи. 
					
					
					  
					
					
					
					Н. Клюев. «Обозвал тишину» 
					
					
					  
					
					
					
					Даже тишина играет звуками: 
					
					
					
					Музыка, гуденье, дальний звон. 
					
					
					
					Эта жизнь-кусачка, ну не сука ли, 
					
					
					
					скалит зубы на пустой амвон. 
					
					
					
					Святу месту непотребно голому 
					
					
					
					перед паствой добродетельной зиять, 
					
					
					и 
					качают укоризненные головы 
					
					
					
					дым свечей, и поминают Мать – 
					
					
					
					Похвалу Пречистой Богородице 
					
					
					
					нынче не прочтут, и акафист 
					
					
					
					хрипом обернется и, как водится, – 
					
					
					
					пальцы в рот и залихватский свист. 
					
					
					
					Замурошка, человек юродивый, 
					
					
					
					прокричит гнусавым петухом, 
					
					
					
					напророчит худосочной родине 
					
					
					
					свальный грех и, пахнущую мхом, 
					
					
					
					баньку, закопченную по-черному, 
					
					
					
					где не смыть тоску и скуку дня, 
					
					
					
					разве только сажею вечернею 
					
					
					
					еще больше вымажут меня. 
					
					
					
					Матом трехэтажным и узорчатым  
					
					
					
					обзову молчанье тишины, 
					
					
					в 
					небостыке звезды-червоточины 
					
					
					
					прогрызут оконце для луны,  
					
					
					
					что она увидит в этом омуте, 
					
					
					в 
					царстве черных водяных мышей? 
					
					
					  
					
					
					
					Не горит свеча сладима в комнате, 
					
					
					
					не звучит молитва о душе. 
					
					
					  
					
					
					  
					
					
					  
					
					
					
					Льдинка 
					
					
					  
					
					
					
					Льдинка, льдинка, почему мне так тепло 
					перекатывать тебя в губах полынных? 
					Дождь на Невском, запотевшее стекло, 
					бронзовый поэт пятиаршинный – 
					руки в брюки, словно перекрыл 
					вход в метро, но быстрый эскалатор 
					утянул в глубь каменной норы, 
					в красном мраморе подземные палаты, 
					где урчит глухой поток толпы, 
					где толкают сразу в бок и спину. 
					 
					Расстаемся, только вкус полынный 
					на губах, но каменная пыль, 
					из подземных штолен, режет горло. 
					Двери закрываются – ножом 
					режет горло, но прощай, дружок! 
					
					
					
					 
					Льдинка, вкус полыни, темный город, 
					дождь на Невском, бронзовый поэт 
					отвернулся, только руки в брюки. 
					Там, на выходе, дымок от сигарет – 
					на своя вернулись мы на круги... 
					 
  
					
					
					
					Японовед 
					
					
					  
					
					
					
					Он изучил японскую культуру – 
					
					
					
					проникся ей до мозга даже в ребрах! 
					
					
					
					Но заскучал в родимой стороне – 
					
					
					
					вокруг все идиоты, бабы – дуры, 
					
					
					а 
					если умные, то жабы или кобры. 
					
					
					  
					
					
					
					Затосковав тоскою самурая 
					
					
					в 
					связи с отсутствием хоть завалящей гейши, 
					
					
					
					он весь измучался – ну как теперь без женщин? 
					
					
					И 
					в позу лотоса сложился за сараем. 
					
					
					  
					
					
					
					Да, он решился однозначно – харакири! 
					
					
					
					Но вдруг одумался и сделал харю гирей…  |